В.Кудинов / рассказы
Сретенка
<< все рассказы
Однажды осенью я приехал по делам в Москву. И вот, освободившись немного, я пошел на Сретенку, в Селиверстов переулок, где прожил счастливо пятьдесят третий год, первый год моего студенчества. Боже мой, сколько мне доводилось потом жить в Москве и бывать в ней наездом, но никогда я не возвращался сюда.
К Сретенке я подходил со стороны библиотеки Тургенева, через Уланский переулок — шел той дорогой, которой прежде ходил множество раз. Было, как и прежде, сравнительно малолюдно и тихо, лишь гремела на рельсах, скатывалась по Чистым Прудам вниз все та же «Аннушка» — трамвай маршрута «А». А там внизу была Трубная, там была Неглинная, Кузнецкий мост, Сандуновские бани, Петровский пассаж — была древняя Москва, и ветер гнал по земле и воздуху сухой песок и листья.
Сретенка оставалась Сретенкой — не переименованной милой улочкой без новых построек, с узкими тротуарами, с кинотеатром «Уран», со знаменитыми букинистическими магазинами. Возле рыбного магазина и магазина «Грибы», возле старой булочной витали прежние блаженные запахи. По обе стороны Сретенки было множество все тех же коротеньких переулков, названия которых говорили и, к счастью, все еще продолжают так много говорить всякому русскому сердцу.
В Селиверстовой прямо посреди проезда продавали картошку, в очереди к весам стояли женщины и мужчины с авоськами и ведрами, поодаль валялся обломок лыжи. Я увидел дом, в котором жил. Цел был мой старый серый дом № 10.
Я прошел во двор, прочел походя на стене: «Варвара — сущая дура», посмотрел двери своей коммунальной квартиры, вспомнил прежних соседей и хозяйку бабушку Аню, девятиметровую нашу комнату и сундучок; на котором спал, приставляя табуретку.
— Вам кого? — сказала мне женщина, вышедшая навстречу.
— Так, никого,— сказал я.
Конечно, я почти был уверен, что бабушки давным-давно уже нет в живых — было ей в ту пору семьдесят четыре, на что уж тут надеяться...
— Никого,— повторил я и медленно пошел со двора прочь.
Не судите меня строго: я не позвонил прежним соседям, потому что хотел оставить для себя бабушку в живых.
Я вышел на улицу, дул стылый ветер, и я увидел дом, на котором в давнее время была газетная витрина — здесь в январе пятьдесят четвертого, пятнадцать лет назад, я прочел о смерти Михаила Пришвина.
Это была тяжелая утрата, но, признаться, тогда я все-таки еще не знал в полной мере о значении Пришвина для нашей литературы.
Он был первый писатель, пришедший в природу с родственным вниманием ко всему живому и открывший в ней, по его словам, «культурный слой».
Я вернулся на Сретенку и побрел ею, думая о Пришвине, о былой моей жизни в Москве и о том, что сталось потом,— обо всем помаленьку, в бесконечной ассоциативной связи.
Конечно, мы зачитывались тогда как-то одновременно пришедшими к нам Паустовским и Грином — Максимов, Хатидже, «ветер, кричащий радостно и взволнованно», географические карты и лоции, резкие смеющиеся губы прекрасных женщин, «Алые паруса», «Ночной дилижанс», «Ручьи, где плещется форель», Мещера, Рувим Фраер-ман... Пленяли блистательная техника письма, чистосердечие и трогательная доброта этих писателей, их удивительный способ видения. Немногие из молодых не поддались тогда искушению попробовать себя «под Паустовского». Пробовал и я, и, не обладая достаточным даром воображения, никогда не видев ни юга, ни моря, написал несколько африканских рассказов и рассказов об Адриатике — плохих, конечно. Все казалось, что только там, далеко, в неведомой стороне — по ту сторону радуги — может оказаться предмет твоего внимания.
окончание